Почему мы боимся смерти? По мнению Льва Толстого, страх смерти рождается в результате неправильного понимания жизни. «Разберитесь в том, что представляет ваше Я, и вы увидите, что смерть — это дверь в вечную жизнь», считает великий русский писатель.
Мы боимся потерять при плотской смерти свое особенное я, соединяющее и тело и ряд сознаний, проявлявшихся во времени, в одно, а между тем это-то мое особенное я началось не с моим рождением, и потому прекращение известного временного сознания не может уничтожить того, что соединяет в одно все временные сознания.
Плотская смерть действительно уничтожает то, что держит тело вместе,— сознание временной жизни. Но ведь это случается с нами беспрестанно и каждый день, когда мы засыпаем. Вопрос в том, уничтожает ли плотская смерть то, что соединяет все последовательные сознания в одно, т. е. мое особенное отношение к миру? Для того же, чтобы утверждать это, надо прежде доказать, что это-то особенное отношение к миру, соединяющее в одно все последовательные сознания, родилось с моим плотским существованием, а потому и умрет с ним. А этого-то и нет.
Рассуждая на основании своего сознания, я вижу, что соединявшее все мои сознания в одно — известная восприимчивость к одному и холодность к другому, вследствие чего одно остается, другое исчезает во мне, степень моей любви к добру и ненависти к злу,— что это мое особенное отношение к миру, составляющее именно меня, особенного меня, не есть произведение какой-либо внешней причины, а есть основная причина всех остальных явлений моей жизни.
Рассуждая же на основании наблюдения, сначала мне представляется, что причины особенности моего я находятся в особенностях моих родителей и условий, влиявших на меня и на них но, рассуждая по этому пути дальше, я не могу не видеть, что если особенное мое я лежит в особенности моих родителей и условий, влиявших на них, то оно лежит и в особенности всех моих предков и в условиях их существования — до бесконечности, т. е. вне времени и вне пространства,— так что мое особенное я произошло вне пространства и вне времени, т. е. то самое, что я и сознаю.
В этой и только в этой вневременной и внепространственной основе моего особенного отношения к миру, соединяющей все памятные мне сознания и сознания, предшествующие памятной мне жизни (как это говорит Платон и как мы все это в себе чувствуем),— в ней-то, в этой основе, в особенном моем отношении к миру и есть то особенное я, за которое мы боимся, что оно уничтожится с плотской смертью.
Но ведь стоит только понять, что то, что связывает все сознания в одно, что то, что и есть особенное я человека, находится вне времени, всегда было и есть, и что то, что может прерываться, есть только ряд сознаний известного времени,— чтобы было ясно, что уничтожение последнего по времени сознания, при плотской смерти, так же мало может уничтожить истинное человеческое я, как и ежедневное засыпание. Ведь ни один человек не боится засыпать, хотя в засыпании происходит совершенно то же, что при смерти, именно: прекращается сознание во времени. Человек не боится того, что засыпает, хотя уничтожение сознания совершенно такое же, как и при смерти, не потому, что он рассудил, что он засыпал и просыпался, и потому опять проснется (рассуждение это неверно: он мог тысячу раз просыпаться и в тысячу первый не проснуться),— никто никогда не делает этого рассуждения, и рассуждение это не могло бы успокоить его; но человек знает, что его истинное я живет вне времени, и что потому проявляющееся для него во времени прекращение его сознания не может нарушить его жизни.
Если бы человек засыпал, как в сказках, на тысячи лет, он засыпал бы так же спокойно, как и на два часа. Для сознания не временной, но истинной жизни миллион лет перерыва во времени и восемь часов — все равно, потому что времени для такой жизни нет.
Уничтожится тело,— уничтожится сознание нынешнего дня.
Но ведь к изменению своего тела и замене одних временных сознаний другими человеку пора бы привыкнуть. Ведь эти перемены начались с тех пор, как себя помнит человек, и происходили не переставая. Человек не боится перемен в своем теле и не только не ужасается, но очень часто только и желает ускорения этих перемен, желает вырасти, возмужать, вылечиться. Человек был красным куском мяса, и сознание его все состояло в требованиях желудка; теперь он бородатый, разумный мужчина, или женщина, любящая взрослых детей. Ведь ничего нет похожего ни в теле, ни в сознании, и человек не ужасался тех перемен, которые привели его к теперешнему состоянию, а только приветствовал их. Что же страшного в предстоящей перемене? Уничтожение? Да ведь то, на чем происходят все эти перемены,— особенное отношение к миру,— то, в чем состоит сознание истинной жизни, началось не с рождения тела, а вне тела и вне времени. Так как же может какое бы то ни было временное и пространственное изменение уничтожить то, что вне его? Человек уставится глазами в маленькую, крошечную частичку своей жизни, не хочет видеть всей ее и дрожит об том, чтоб не пропал из глаз этот крошечный излюбленный им кусочек. Это напоминает анекдот о том сумасшедшем, который вообразил себе, что он стеклянный, и, когда его уронили, сказал: дцинь! и тотчас же умер. Чтоб иметь жизнь человеку, надо брать ее всю, а не маленькую часть ее, проявляющуюся в пространстве и времени. Тому, кто возьмет всю жизнь, тому прибавится, а тому, кто возьмет часть ее, у того отнимается и то, что у него есть.